La revelaci?n
Должен признаться, я далеко не сразу сумел осознать весь смысл прочитанного, поистине вселенский масштаб описываемых в дневнике событий, и, в особенности, двигающих их тронутых тысячелетней ржавчиной древних механизмов.
Постепенно возводя шаткую башню своего понимания происходящего я все ещё не был готов отвлечься от работы скромного каменщика, один из другим укладывающего кирпичики запретных знаний, чтобы, окинув уже взглядом архитектора всё здание целиком, увидеть в нём его будущие контуры.
Почти все кирпичи были уже обожжены и лежали у моих ног, оставалось лишь водрузить каждый из них на своё место, и, поднявшись на балкон построенной башни, оглядеть мир с новой, недоступной прежде высоты. Однако я отчего-то оттягивал этот момент, предпочитая увлечённо месить раствор и с деланно-беззаботным свистом в сотый раз выравнивать уже уложенные камни. Глядеть только себе под ноги было спокойнее, чем увидеть наконец, куда ведёт меня выбранная мною дорога.
И хотя автор дневника, утратив веру в мою проницательность, уже перешёл от полунамёков и ребусов к популярным объяснениям, я продолжал прятать голову в песок и делать вид, что всё равно ничего не понимаю.
В первые минуты меня просто переполнили счастье и гордость оттого, что я, по всей видимости, с достоинством выдержал все испытания, и написавший отчёт всё же решился приподнять завесу над его главной загадкой. Теперь я знал: не тонны золотых украшений, не драгоценные камни манили Диего де Ланду, не ради обретения потерянных кладов майя юкатанский епископ принёс в жертву сельве десятки испанских конкистадоров. Нет, он желал обладать сокровищем куда более ценным: не иначе, как древний манускрипт являлся магическим артефактом, во всяком случае, францисканец должен был в это верить.
Заполучить в своё распоряжение самое сокровенное предсказание майянских жрецов, прикрыв дерзкую операцию бутафорской охотой на ведьм – вот что замыслил настоятель монастыря св.Антония. Быть может, об этой потерянной летописи ему было известно нечто такое, о чём индейский проводник не догадывался, несмотря на свои прозрения. Так или иначе, те силы, которые Диего де Ланда не поскупился выделить на экспедицию в Калакмуль (я поверил Хуану Начи Кокому, считавшему, что отряд двигался именно туда), были достаточным доказательством важности миссии, возложенной на автора отчёта.
Зачем? Я мог помыслить лишь об одной причине.
Власть! Предсказания грядущего Апокалипсиса были наверняка далеко не единственными сведениями, сокрытыми в летописи. Считая, что он сможет причаститься тайн будущего, епископ де Ланда мог надеяться обрести ответ на многие вопросы, касавшиеся и испанского завоевания Юкатана, и предначертанного для всей Европы. Более того, история с захватом манускрипта отдавала и политикой: обладатель единственного точного пророчества волен раскрывать его частично или полностью, правдиво или нет, трактовать в выгодном для себя ключе, манипулируя безоговорочно верящими в него индейцами. Возможно ли вообразить более могущественный инструмент для подчинения непокорных иноверцев, чем установление монополии на толкование их священного писания?
Оборвав очередную главу на словах, дразнящих любопытство читателя и распаляющих его фантазию, писавший давал мне понять: история не окончена. Хотя в последней прочитанной мной главе и не находилось прямых указаний на то, что содержание манускрипта позже стало известно автору дневника, мне отчего-то казалось, что дело обстояло именно так.
Отныне я был просто обязан дочитать его до конца. Происходящее со мной давно уже вышло за рамки занимательного кабинетного приключения, призванного скрасить рутину моих будней, но только сейчас я начинал догадываться, почему так выросли ставки в этой игре. Если я действительно стоял на грани раскрытия одной из величайших тайн древних майя, если мог вместе с пробравшимся в Калакмуль конкистадором услышать предназначенные лишь избранным предсказания, и – как знать? – заглянуть сквозь пелену веков не только в прошлое, но и в будущее, – имел ли я право отступить?
Наконец, пути назад у меня не было хотя бы потому, что я и сам бы уже не согласился вернуться в свою обычную жизнь. Жизнь? Разве можно было назвать этим чудесным, великим словом моё жалкое прозябание, существование от заказа до заказа, которые всего-то и позволяли мне, что купить ещё продуктов да оплатить счета за воду и электричество, и для чего? – просто чтобы протянуть до следующих заказов, до пенсии, до смерти.
В детстве я предпочитал книжки о моряках и ковбоях прогулкам во дворе с соседскими мальчишками, – не знаю, от болезненной ли своей стеснительности, или от того, что взбивать конскими копытами пыль прерий и оборонять от краснокожих покосившиеся форты мне казалось куда более увлекательным, чем бить из рогатки чужие стёкла и делать несчастным бродячим кошкам инъекции одеколона «Красная Москва», чем развлекались дворовые хулиганы.
Прошло больше тридцати лет – и что изменилось? Фенимор Купер и Жюль Верн всё ещё занимали привилегированные места на моих пыльных книжных полках. Это уже был почёт скорее формальный, сродни тому, которого удостаиваются ушедшие в отставку ветераны, – по круглым датам их исправно украшают блестящими медальками из дешёвых никелевых сплавов, но к наставлениям их уже никто не прислушивается, а их воспоминания о былых военных подвигах воспринимаются как рыбацкие байки.
Я вырос из них, но это не значило, что мне стало уютнее в реальном мире, и что взрослый я отдавал предпочтение дружеским попойкам и ухлёстыванию за женщинами – тому, чем полагается заниматься в свободное время твёрдо стоящим на этой земле мужчинам. Нет, я по-прежнему отчаянно пытался укрыться в вымышленных мирках, при чтении поднимающихся и обретающих ложный объём, как картонные фигурки со страниц таких специальных детских книжек, знаете? Только вот в мирки Верна мне больше не верилось: теперь-то я видел, что за их раскрашенной поверхностью ничего нет.
Однако стоило мне ввязаться в историю с испанским дневником, таким достоверным, таким подлинным, как неубедительной картонной декорацией стал казаться весь мир вокруг меня. И, окунувшись в магическую реальность дневника, возвращаться в свою блёклую, плоскую, так называемую «настоящую жизнь» стало для меня делом просто немыслимым.